«Наследственный скульптор» — так пишут в тексте каталога кураторы МСИ «Гараж» об участнике 2-й триеннале российского современного искусства Сабире Гейбатове.

Безусловный авторитет отца, и восхищение им, становятся основополагающими в осознании сына изначального врождённого призвания быть скульптором. С раннего детства Сабир практически всё свободное время проводит в мастерской отца. «Приходил почтительно, понимая, что папа делает самое великое дело в мире», — скажет он в последнем своём интервью.

Ребёнком он постигает в мастерской азы профессии, помогает, творит и, впоследствии, создает с отцом совместные работы. Это святая святых и отдельный мир. Так будет всегда.

Как и его мама, Сабир начинает заниматься историей искусства и начинает преподавать в дагестанском художественном училище им. Джемала, а затем становится старшим научным сотрудником ИЯЛИ ДНЦ РАН.

Безграничная сыновья любовь и уважение, усиленные кавказской традицией, предопределяют выбор профессии и пути. Однако, будучи продолжателем скульптурного и искусствоведческого фамильного бренда, Сабир Гейбатов отрывается от чисто академической и официозной трактовки искусства и становится адептом и теоретиком современного и концептуального. Может даже в большей степени, увековечив себя в истории современного дагестанского искусства, как художник-философ-теоретик, «задолго до всех сумевший проиграть большинство из работающих сегодня художественных стратегий»


Родители:

Отец — Гейбат Нурахмедович Гейбатов — народный скульптор Дагестана и России.

Мать — Зинаида Александровна Гейбатова-Шолохова — кандидат искусствоведения, заслуженный деятель искусств Дагестана.

«Наследственный скульптор» — так пишут в тексте каталога кураторы МСИ «Гараж» об участнике 2-й триеннале российского современного искусства Сабире Гейбатове.

Безусловный авторитет отца, и восхищение им, становятся основополагающими в осознании сына изначального врождённого призвания быть скульптором. С раннего детства Сабир практически всё свободное время проводит в мастерской отца. «Приходил почтительно, понимая, что папа делает самое великое дело в мире», — скажет он в последнем своём интервью.

Ребёнком он постигает в мастерской азы профессии, помогает, творит и, впоследствии, создает с отцом совместные работы. Это святая святых и отдельный мир. Так будет всегда.

Как и его мама, Сабир начинает заниматься историей искусства и начинает преподавать в дагестанском художественном училище им. Джемала, а затем становится старшим научным сотрудником ИЯЛИ ДНЦ РАН.

Безграничная сыновья любовь и уважение, усиленные кавказской традицией, предопределяют выбор профессии и пути. Однако, будучи продолжателем скульптурного и искусствоведческого фамильного бренда, Сабир Гейбатов отрывается от чисто академической и официозной трактовки искусства и становится адептом и теоретиком современного и концептуального. Может даже в большей степени, увековечив себя в истории современного дагестанского искусства, как художник-философ-теоретик, «задолго до всех сумевший проиграть большинство из работающих сегодня художественных стратегий»


Родители:

Отец — Гейбат Нурахмедович Гейбатов — народный скульптор Дагестана и России.

Мать — Зинаида Александровна Гейбатова-Шолохова — кандидат искусствоведения, заслуженный деятель искусств Дагестана.

«Наследственный скульптор» — так пишут в тексте каталога кураторы МСИ «Гараж» об участнике 2-й триеннале российского современного искусства Сабире Гейбатове.

Безусловный авторитет отца, и восхищение им, становятся основополагающими в осознании сына изначального врождённого призвания быть скульптором. С раннего детства Сабир практически всё свободное время проводит в мастерской отца. «Приходил почтительно, понимая, что папа делает самое великое дело в мире», — скажет он в последнем своём интервью.

Ребёнком он постигает в мастерской азы профессии, помогает, творит и, впоследствии, создает с отцом совместные работы. Это святая святых и отдельный мир. Так будет всегда.

Как и его мама, Сабир начинает заниматься историей искусства и начинает преподавать в дагестанском художественном училище им. Джемала, а затем становится старшим научным сотрудником ИЯЛИ ДНЦ РАН.

Безграничная сыновья любовь и уважение, усиленные кавказской традицией, предопределяют выбор профессии и пути. Однако, будучи продолжателем скульптурного и искусствоведческого фамильного бренда, Сабир Гейбатов отрывается от чисто академической и официозной трактовки искусства и становится адептом и теоретиком современного и концептуального. Может даже в большей степени, увековечив себя в истории современного дагестанского искусства, как художник-философ-теоретик, «задолго до всех сумевший проиграть большинство из работающих сегодня художественных стратегий»


Родители:

Отец — Гейбат Нурахмедович Гейбатов — народный скульптор Дагестана и России.

Мать — Зинаида Александровна Гейбатова-Шолохова — кандидат искусствоведения, заслуженный деятель искусств Дагестана.

Сын

Сын

Сын

ПОЧЕМУ ФИЛОСОФИЯ?!

ПОЧЕМУ ФИЛОСОФИЯ?!

ПОЧЕМУ ФИЛОСОФИЯ?!

Моему отцу посвящается к 80-летнему юбилею художника


Почему философия? Почему все-таки философия! Вот тот вопрос, который все более одолевает меня в последнее время. Одолевает силой какого-то непомерного груза и злого умысла судьбы, завораживая тектонической пластикой сдвигов и напластований событийных потоков жизни. Жизни в которой казалось бы все начиналось со скульптуры с практически мгновенного осознания того что я как и мой отец скульптор.

Единственное, что помнится об отце в мой, так сказать, «до скульптурный период», был случай странного узнавания того, что у меня есть папа и он скоро приедет, а я в свою очередь должен узнать и любить его всей силой своего маленького сердца.

Он приехал забрать меня с детского сада и сказал что он папа, которого я так долго ждал. Он был с подарком, и вложил в мою руку игрушечную модель какого-то военного броневика, кажущуюся одновременно и пугающим гигантом, и крошечной штуковиной уменьшающейся вплоть до полного исчезновения. Помню лишь какой-то неожиданный страх при обнаружении смысла этого объекта в своей руке. Он, по-видимому, почувствовал мой конфуз и обняв меня с какими-то словами отпечатал в памяти нечто сродни необходимости воспитания в себе способности к самопожертвованию и внутреннему героизму.

После этого случая я практически сразу стал скульптором. Каждый вечер, ворочаясь перед сном в кровати, я вполне осознанно принимал и засыпал в позах богов и титанов Пергамского алтаря. Особенно нравилась позы Зевса и Алкионея. Правда, они были перевернутые лицом к плато-постели, такие же в каких я сегодня живу и работаю как философ. То, в позе олимпийского громовержца, то в позе молящего о пощаде титана.

Тогда, в дремоте засыпания, ко мне и пришло понимание моего призвания быть скульптором и принадлежать к классической культуре. Поэтому, несмотря на неизменный милитаризм моих детских увлечений, воспитанный под воздействием дворовых товарищей и «Книги будущих командиров» я неизменно добавлял к своим будущим военным профессиям полководца, летчика, подводника, танкиста, спасателя приставку художник.

Мы жили в мирной стране, лишь телевизор, который мне удавалось украдкой смотреть через тоненькую щель в двери спальни, сообщал о каких-то военных напряженностях, заговорах и демонстрациях военной силы против всего прогрессивного человечества. Я мечтал, что по достижению определенного возраста, непременно буду участвовать во всемирной дипломатической миссии, и рано или поздно мне удастся доказать всем и вся, что война это плохо.

Тогда мне думалось, что именно благодаря моим усилиям по разрешению мировых проблем, люди не только повернутся лицом к мирному труду, но и наконец-то откроют для себя бескрайние просторы космоса и личного бессмертия. О, это была, еще неоформленная в историко-философских понятиях жгучая смесь античной мифологии и онтологии досократиков, советского «Миру Мир!», русского и западного космизма от Федорова до Тейяр-де-Шардена. Вот какую скульптурную массу месило тогда мое необременное знанием дошкольное воображение.

В ту пору я уже создал несколько, безусловно, гениальных художественных шедевров, известковый рельеф «Геракл и змея», а так же круглая пластика: «Атлант», «Ясон», «Борьба Геракла», «Геракл в львиной шкуре», «Громовержец Зевс с Пегасом». Казалось бы, без всяких усилий с моей стороны, глине удалось тогда воплотить трансцендентальный сверх-монументализм моих представлений. Это уже был Платон со своим анамнезисом. Поэтому я не только искренне полагал, что превосхожу всех этих греков, вавилонян и индусов, но и был уверен, что точно так же, как и герои моих творений бессмертен и обладаю неисчерпаемым потенциалом созидания. Тому были и внешние подтверждения в виде неизменных рукоплесканий родителей и их друзей, известных представителей дагестанской художественной среды советского времени, восторгами и чувствами какой-то скрытой, но доброй зависти со стороны сестер и сверстников.

И все-таки, почему именно философия? Почему именно она подспудно и с ее гигантскими отсрочками, временными перерывами, гипнозом чтения, сомнабулизмом и раздражительной ясностью отбрасывания и посылания всего и вся к чертям собачим, ниспровержением всех этих волшебных имен, надежд и символов, витиеватых пассажей и разнообразных «жвачек сознания», все более уводила меня прочь от моего изначального врожденного призвания быть скульптором. Почему именно она, а не ваяние, в конце концов, полностью овладела мной, захватила все мое сознательное существо и жизненное пространство.

О, этот чудовищный и поистине неизбывный вопрос «ПОЧЕМУ?», ее черная метка и брошенная кость. Ее странная классическая грамматика и синтаксис, столь трудно редуцируемый к практическому «КАК?» и «КАКИМ ОБРАЗОМ?». Чем объяснить такое итоговое смещение с проторенного детством и отрочеством пути? Не только ведь какими-то стечениями жизненных обстоятельств, связанных с вполне естественными и ожидаемыми неудачами и спадами творческой карьеры. Как можно объяснить самому себе причины появления в моей жизни этого сократическо-платоновского демона. Ведь ничто с самого начала не предвещало возникновение этого вялотекущего интеллектуального психоза и хроники судьбоносного заболевания.

Как это случилось что философия стала для меня некой Другой Глиной, и Другим Камнем и Иной Бронзой Посвящения, и Иным опытом Памятования, Другим более возвышенным Пьедесталом Смысла и Значения, на котором всегда для меня будет высится образ и любимое имя моего — поистине выдающегося дагестанского мастера и единственного в моей жизни скульптора Гейбатова Гейбата Нурахмедовича.

Именно отец, с его столь редким на сегодняшний день, упорством последовательности и усердием тяжелого труда вылепил меня по какому-то странному образцу, вложенному в него Всевышним. Именно он вырезал и отлил меня из попавшего в его гениальные руки неподатливого материала, капризного и своенравного воска моей природной натуры.

Я говорю здесь именно о воске, о его свойствах плавиться и сгибаться, плакать и течь, стекленеть и ломаться, возгораться и исчезать? Наверное, это находиться в связи с фразой, которую он укоризненно бросил, указывая на мое застарелое философское безволие и лень. Он сказал однажды: «Я тружусь как пчелка…» и заставил меня думать, что философ при всех его скрученных и напряженных роденовских позах, при всех имитациях непомерных телесных и умственных усилий, по сути своей, эгоист и трутень. Всем ведь очевидно, философ — этот делезовский паразит и кровопийца, являющийся в виде некоего особого общественного животного неизвестной породы, живущего в складках институциональных одежд и сотах социальности, питающегося медом, полученным из нектара цветов других и далеких от философии судеб. Но он одновременно и особая роскошь, некая драгоценная и филигранно ограненная брошь, носить которую на себе способна далеко не всякая семья и культура.

Отец позволил себе носить эту неоправданную роскошь и дал ей время ограниться и самограничиться. При этом, не особо требуя от нее спинозовской бесконечной полировки внутренних линз и внешних поверхностей. Снисходительно позволив ей висеть на своей груди и питаться соками его жизни. Что приносила она ему? Редкие вспышки радужных свечений, каким-то образом служивших целям его вполне уверенной, самодостаточной жизни творца и труженика. Было ли их достаточно? Насколько оправдана эта трата и попустительство? Был ведь и черный свет дьявольской бездны, и безмыслие, и самонадеянность спектральных иллюзий.

Возможно, на каком-то глубинном уровне само присутствие этого значка философии, сообщало его повседневности некий дополнительный смысл, свидетельствующий о богатстве и мудрости его судьбы. А иначе как оправдать такое безрассудное расточительство держать в своих сыновьях и прямых наследниках нигилиста и гурмана-эпикурейца, размеры живота которого росли прямо пропорционально количеству съеденного и прочитанного. Да этот философ был далек от стоической аскезы и диетологической науки о потреблении смыслов. Ввиду своего врожденного гедонизма был склонен испытывать на себе не одно философское меню и интеллектуальную эпидемию. Будучи существом всеядным ему довелось испытать весь спектр последствий собственного мировоззренческого всеядства, пройти сквозь ряд кризисов несварения рассудка и заворота кишок. Это был необузданный панэстетизм потребления всякой всячины, гонка за все новыми формами и видами текстологических блюд и вербальных десертов, мало сообразующийся с реалиями текущего политического распорядка, задачами семейного выживания, целесообразностью карьеры и насущной необходимостью практических действий.

С точки зрения режима дня многое напоминает форму жизни болотных существ из мультипликационной экранизации Дюймовочки: «Поели теперь можно поспать» — погрузиться в фантазмы и переваривание полученной порции информации. «Поспали, теперь можно поесть» сверить собственные сновидения и приступить к дегустации нового экзотического продукта.

Были, конечно, перемежающиеся с этими гипопотамскими циклами, периоды суровой аскезы и покаяния, воздержания и отлучения, нужды и заботы, возращения к первой профессии и художественные медитации, времена экстренной семейной реанимации и индивидуальной йога-терапии.

Во всяком случае, это творение народного художника России и Дагестана скульптора Гейбата Гейбатова было возможно наименее статуарным из его произведений. Неким подобием мобилей Колдера, неким флюгером, вращающимся в зависимости от циклонов мировой интеллектуальной погоды и демонстративно сопротивлявшегося ближайшего идеологического ландшафта, в котором вырастали неоклассические и романтические стабили Гейбатова. Но это не только флюгер, но и выученная гончая, пущенная отцом в погоню за историческим смыслом и значением его творчества.

Почему философия?! Ведь прав Витгенштейн, когда говорит «Вначале было дело!». В нашем случае это может означать «Вначале была скульптура!». Можно ли при этом иметь ввиду, связи философии со  смежными предметами, например с метафизикой и феноменологией семьи, семейной экономикой, иными видами ее социально-биологического воспроизводства?

Повторим по-своему слова Витгенштейна «Вначале было дело!». Вначале был тяжелый и напряженный труд Ваятеля, затем трансформация этой формы труда в философию и мысль о философии. Чем измеряются подобные переносы, символические обмены и конвертации жизни в мысль, экономики семьи в ее символический философский след и социальное воспроизводство?

Понятно, что, в моем случае, это была непредвиденная трата, широкий жест его судьбы и деятельности. Благо в силу врожденной мудрости и бережливости отец подстраховался, диверсифицировав пакет акций своего семейного предприятия по линии других его детей и внуков. Инвестиции, состоящие из вложений в гуманитарную науку, образование, медицину, общественную безопасность. Есть определенная генеалогия и символическая логика этого распада скульптурного фамильного бренда на дочерние отраслевые фонды и жизненные предприятия. Во всяком случае, светская антропология и гуманитарный отраслевой профиль холдинга Гейбатовых общеочевиден.

Есть и некий по настоящему классический, в философском смысле, знак в том, что именно философу вменяется в наследство ответственность за сохранение и развития отцовского предприятия. Сможет ли мое философское призвание понести на своих плечах тяжесть его досократического авторитета, физику труда ваятеля и гнозис его жизненной дипломатии. Почему в отличие от многих других нынешних домовладельцев функции по управлению и развитию не были переложены им, например, на сегодняшнюю вездесущность религии, института более солидного и влиятельного? Может быть, в ракурсе понимания и воспроизводства его мировоззрения и этических позиций необходимо будет по новому переосмыслить тезис о служении, о том, что философии как и скульптуре уготована «скромная, трудоемкая и в тоже время почетная роль верного слуги и солдата конкретной исторической эпохи, политического режима и определенного народа».

Возможно все дело в отцовской Родине, его и моем происхождении. И где мне придется искать причины моей ницшеанской бездомности и духовных скитаний. Где искать Родину тому, кто уже давно находится в кочевиях, ночует в скитах и спит в пустыне Реального? В примордиальной кавказской родине или в стоянках-макамах исконно лезгинского музыкального устройства ума, в волнах советской мифологии или в цунами постсоветской истории. И есть ли она эта Родина, если философия начинается с ее утраты.

И все же почему философия?! Вот о чем теперь бредит бесструнный чунгур моего сердца вторя фонологизму и стенаниям европейского Гласа и Логоса. Исламский катарсис и каскады метафор. Странное искусство философского поиска истоков судьбы и призвания. Где эта Родина моего отца? Где она, замытая морем человеческого удела с его колодой памяти и забвения. Ад-дуния ак-фена начерчено на этой карте мира. Где она Родина?

У моего отца много Родин-Матерей! Точно так же как у меня много отцов и одно родимое пятнос правой стороны спины, пятно бездомности. Множество отцов сливающихся в одном человеке и странной двойственности его формального и неформального имени.

Метафизика нашей фамилии связана с функцией прибавления к имени лезгинского прапредка Гейбата символического значка и алгебраической возведения в квадрат, воплощенного в имени скульптора Гейбат Гейбатов = Гейбат ². Это удвоенное произнесение первоначального арабского значения — Хайбат — величие, внушительность, в своей судьбоносности окликания истории и обустройством в патетических требованиях и эстетики жизни советской эпохи. Обрести имя – вот ясная дидактика жизненного оправдания, социальной миссии, практических и задач «выходцев из народа».

Так оно случилось, мой отец сын простого бакинского грузчика, воспитывавшийся в послевоенном интернате для сирот обрел это имя. Имя Отца — один из наиболее сложных и серьезных вопросов.

Мы знали его Имя, но будучи его детьми, называли его исключительно «Папа!». Произнесение его имени вслух было почти табуировано семейным этикетом. Когда нас спрашивали об имени посторонние, мы должны были назвать его имя и быть бдительным к его использованию. Вообще рекомендовалось прекращать всякие подробные обсуждения. Включалось нечто что так же соответствует имени Гейбат восходящее к арабскому «гыяб» — отсутствие, злословие, хула, обсуждение в отсутствие лица о котором идет речь. Ибо поведал Аллах в священном Коране: «Не проронит (человек) и слова, чтобы (не записал его находящийся) рядом с ним недремлющий страж».2 («Каф», 18). И сказал Пророк Мухаммад (с.а.с.) Последний Посланник: «Известно ли вам, что такое хула (гайбат)?». Не зная этого значения мы, тем не менее, чувствовали, что употребление имени отца всуе влечет за собой автоматизм невольного совершения греха и неотвратимого эмоционального воздаяния.

Но мы были шаловливые советские дети и знали еще одно его имя Гейдар (араб. Хайдар — лев) применяемое по отношению к нему мамой и большинством знакомых, необъяснимым образом прилепившееся к нему в коммуникативных эксцессах советской среды. Скульптор — верблюд творческого труда, перерождающийся в златогривого царя духовной пустыни, рождающий неблагодарного философского ребенка-ницшеанца, троцкиста и декадента. Странная пластика судьбы и ее воли к ваянию.

Почему философия? Где ее истоки? В духовной Родине моего отца. Где эта Родина? Бог видит,я искал ее с самого детства. Я смотрел на открытки и фотографии ее пластических складках и душевных потоках. Родина моего отца Итальянское возрождение. Он и есть ее последний и упрямый титан, ее единственный и последний гений, борющийся всю жизнь с самим собой, микеланджеловским Давидом, Пьетой и Рабами. В напряжении гигантского трудолюбия и запале творческих амбиций пытающийся сбросить с пьедестала официальной истории искусств, всех Донателло, Буонарроти, Роденов, Майолей вместе взятых. О, это тяжкий груз. Мне известная эта тяжесть роли творца-гения-камикадзе разлитая во флаконе коктейля Молотова официальной советской эстетики. Я тоже, когда-то пытался его нести, но надорвался и сбросил. Но Всевышний Творец, возможно, сам по себе знает эту участь, а потому чаще всего снисходителен и милостлив к подобным упрямствам человеческого духа. И Творец воздал моему отцу за старания и исполнил его мечту о непревзойденном величии.

Если так решил, Творец за меня, то и я его не подведу и всеми возможностями философской спекуляции и умозрительности смысла, доказываю скульптор Гейбатов Гейбат, безусловно, переживет и превзошел Микеланджело. Почему? Потому, что Возрождение это и моя Родина, моя Высокая Италия — моя семья — зов крови — секрет — секреторность-тиканья часов, стоящих под стеклом старого секретера — мой детский засыпающий слух — мое лучшее время. Искусство секрета и советского секретера, с аккуратно сложенными книжками пятнадцати советских социалистических республик, индийскими богами, монгольскими и мексиканскими масками, со всякими, вещами-молекулами оживающими и разбегающимися подобно домашним насекомым, от щекотки отпечатков пальцев и удивленных детских касаний.

Вещи они тоже Родины и пятна судьбы моего отца. Я совершал путешествия и паломничество к их святым местам. Была и Индия с ее Божественной-песнью, даршанами и йогой, и длительная задержка в шаолинском Китае с медитативным опрощением, триграммами и алкогольными блужданиями в туманностях Дао, была и психотропная кастанедовская Мексика, была Греция и Рим, был и Дагестан, Азербайджан и Россия. Сдвиги, круги, петли, «удары бича», гештальты арабески стечения обстоятельств, сумасшествие магнитной стрелки, хлопок одной ладони, витгенштейновские формы жизни и фуконианское знание.

В целом банально, поэтому, видимо, и Философия! Ее конец! И, тем не менее, БЕСКОНЕЧНАЯ ФИЛОСОФИЯ!





ОТцы

«ЦЫ-ган на ЦЫ-почках ЦЫ-кнул ЦЫ-пленку ЦЫ-ц» правило исключения из правил


У меня много отцов. Возможно, нет смысла перечислять их имена. Чему-то как говорили в Древнем Китае суждено оставаться тайной. В принципе все присутствуют в имени моего Отца.

Цы это некие дорожные знаки, указатели, род(е/и)тели, благо-творители, имена граммы — дифференциаторы, ветвления родового имени и птицы на ветках. Все знают, мой отец столь похож на цыганского барона Сличенко, что в детстве кто-то, из детей увидев по телевизору какую-то песню в исполнении Николая Алексеевича воскликнул мне «Это ваш папа поет!». Я был несколько обескуражен и уточнился у мамы. Вот видимо что-то сходное я испытываю в связи с теми влияниями, которые оказали на меня ОТцы. Начнешь с Николая Сличенко непременно возведешь свою генеалогию к русскому патриоту и декаденту Вертинскому. Вот он мой первый дорожный указатель «дороги длинной и ночки лунной», стоящий на развилке.

Учась в Московской специальной художественной школе, я дружил с его внучкой Александрой. Мы вместе сбегали с просмотров и гуляли по Замоскворечью — по отечеству маленьких мостов, тихих зеленых дворов и скверов, блестящих и ярко крашеных крыш, сталинских балконов и голубей. Я давал Саше одновременно опрометчивые и безответственные, но искренние юнкерские клятвы «не на жизнь, а на смерть». Проходя рядом с действующим советское время христианским собором, я сообщил своей подруге, что к восемнадцати годам обязательно стану всемирно знаменитым художником. Вот видимо, почему ее дед — великий Вертинский навсегда останется знаком моего Златоградого и Первопрестольного отрочества со всеми его парками, огнегривыми львами, исполненными очами золотых орлов. Знаком и в мой внутреннего лазурево-желтого Китая в моей Северной столице в эпоху вольнослушательства при Пленкинской мастерской Санкт-Петербургской академии художеств. Северный город тоже Родина, в которой моему отцу студенту Института им. И.А. Репина Гейбату Гейбатову на одной из заснеженных улиц, было предписано вернуть своей будущей избраннице и моей матери, то знаменитое ветхозаветное яблоко, выращенное под неусыпным оком Бога специально для этого случая в каком-то из садов Южного Дагестана. Поэтому, наверное, и философия!

В Москве были еще лабиринты аварийных домов «под сноc», в которых можно было найти всякие экзотические безделушки и старые вещи, банки из под фирменного пива, яркую бирюзу и янтарь бутылок из под западного алкоголя, древние виниловые пластинки, фото и открытки, какие-то письма и еще целый сонм останков, от развалившегося позвоночника и разобранного по ребрам советского времени — периодов сталинского термидора и хрущевской оттепели. Мы, все ученики Московской художественной школы очень любили эти дома и чердачные помещения. Мы набирали этот скарб в свои дермантиновые портфели и хиповые холщевые сумки с черно-красными трафаретные рисунками и надписями на английском и несли в наш дом Интернат и украшали утварью наши коллективные спальни — казармы будущих советских художников, летописцев партии и народа. Это был наш отечественный ответ на почитаемый нами натюрмортный жанр западноевропейской живописи конца семнадцатого и середины восемнадцатого века «суета сует». Многие даже привозили свои находки на каникулы домой, приводя в недоумение наших терпеливых и не столь продвинутых провинциальных домочадцев. Мы отвечали им в ответ с подчеркнуто возвышенным интонированием: «Вы ничего не понимаете — это Искусство!».

Особо старательным счастливчикам удавалось раздобыть и более существенные привилегии и дары от духа старых московских лабиринтов — главного бога памяти и Антиквариата. К таким баловням, конечно, относился мой сверстник и сосед по комнате в интернате Денис Реутов, сын ярославских театральных художников, как кажется, диссидентов. Ему удалось вообще серьезно приодеться. Этот рыжеволосый отрок с бадлами, гордившийся сложным переплетением своих православно-русских корней с вольнодумием и свободой польской Шляхты, на всю жизнь остался для меня по-особенному близким человеком. И, несмотря на всю отстраненность друг от друга ввиду последующей разнесенности судеб, а в то время, под влиянием извечной беды всех специальных детских школ с их конкуренцией и интригами у нас было нечто сродни непровозглашенного взаимной симпатии и интеллектуального родства. Он носил на носу леноновский «велосипед» и был особенно обласкан страной замоскворецких руин, ее парфюмерией и сонмом духов. Как то, вернувшись с одной из своих регулярных экспедиций «в дома» он приволок кожаную офицерскую и кепку советских авиаторов с длинным козырьком, а так же командирскую сумку каштанового цвета. Проведя реставрацию, стал носить все это в ансамбле с джинами-RIFLE и орнаментальным ковбойками. Вот кому следовало бы вместо Бзежинского поручить консультации Американского Госдепа и аппарата Обамы в ходе ныне текущей арабской весны.

Учеба в Москве прерывалась каникулами, возращением домой с его вековечными родительскими ремонтами и дачами, причитаниями мамы по поводу моих безумств, диктатом отца, ежедневной обязательной молитвой юного художника в виде пятнадцати набросков с неизбывной сюжетной линией: «отец лежащий», «портрет отца», «мама на кухне», «Лейла с какими-то тряпками», «капризы Лауры», всякие «анатомические копии», «полотерки», «ремонтники», «электрики», «домашние натюрморты», «дом на даче», «цветы на даче», «камыши близ дачи». И прочее вечно не получающееся. Ну, еще был цикл автопортретов, окончившийся своей перфекционистской сагнинно-угольной кумильнацияей с крупной надписью «Моральный урод». Ну, говорят хорошо, получались «Черепа» за них меня и в школе хвалили выдающиеся мастера советского изобразительного искусства.

В Москве был Петр Владимирович — молодой человек, преподаватель физики с черными курчавыми волосами, в квадратных очках и стриженой бородкой, сводящий с ума нашего классного руководителя какой-то только ему известной системой аттестаций. Он заменил на уроках зубрешку формул – вербальной и графической иллюстрацией связей физических понятий, что было для меня в отличие от многих других учившихся при режиме зубрешки на отлично упавшей на голову манной небесной. В момент полугодичного использования этой экстравагантной методики я превратился в лучшего ученика во всей школе. Кто кинет после этого камень в сторону Фреге и Рассела. Математика, безусловно, отдельный случай использования законов логики. Петр Владимирович или Владимир Петрович, но это точно, что его звали одним из вышеуказанных перевернутых способов — вот как звали моего главного и очевидно единственного отца-учителя философии. Что тоже знак-указатель направления, на котором отсутствует цифровое обозначение расстояния от него до городов, улиц, проулков — Камю и Ясперса, Фрейда и Ницше, Лосева и Хайдеггера, Деррида и Витгенштейна, Лакана и Альтюссера, Платонова и Делеза, Мукаржевского и Фуко, Ерофеева и Догена-дзенси. Сколько их было этих отцов-страниц? Думаю вполне достаточно. Достаточно их видеть через бинокль и черные очки, через окно проезжая мимо на авто или лежа в дремоте кровати. Довольно. Сколько их было этих отцов-грамм-молекул и все они со мной и во мне, как постоянно возвращающееся кино и навязчивая с самого утра песенка. Поэтому я практически не смотрю фильмы и телевизор. Эти толпами сходящие с печатных и что хуже первого электронных страниц, пускающихся в «Ночной дозор», стреляющих, зажигающих факелы и заглядывающих в глубину, бегущих, дующих в горн, переговариющихся со мной и между собою, ведущих за собой еще по сотне от каждого. Хватит! Я их странный незаконнорожденный сын этого ужаса и обвала мысли, живущий в Кавказской провинции в пошлой и криминально-олигархической постсоветской России. Ну и Бог с ним.

Петр Владимирович/Владимир Петрович этим именем открывается ряд моих отцов-учителей огранителей и вальцевателей, снимавших с меня стружку и вколотивших меня в колею моей жизни и профессии философа. Некоторые из них для меня уже, увы, безымянны, имена других можно было бы, и пропеть на растяжку: Павел Ануфриевич Шевченко (с его скульптор не увеличитель скульптор выстраивает массы в пространстве) — Загир Мусаев (черным по белому, серым по белому, белым по белому) — профессор Хегай (бросай все тебе надо ехать в Ростов и поступать на философий — Ахмед Рамазанович (необходимо добиться совершенство в позах Асаны, есть хорошо нет еще лучше, их умрет больше) — Дибир Магомедович Магомедов ( у нас нет философской школы каждый сам по себе, что-то почитывает, ну как у тебя с суфизмом, он тебя победил или ты его) — Гаджи Гамзатович (благодаря нашему Сабиру, работников у меня много таких как Сабир — один) — Манашир Абрамович Якубов (скучному человеку везде скучно), Магомед Муртузалиевич (берите пример с Сабира он овладел западной философией) — Мустафа Билалов (Сабиру за диссертацию по метаполитике можно было бы присудить докторскую степень). Так они как то вывели меня от скульптуры к философии.

Были другие — ОТцы-ваятели, пирующие во мне вместе с первыми Мур, Лебрук, Колдер, Архипенко, Бойс. Мучили и Отцы-демоны от Битлов, Моррисона, ныне 4000-летнего БГ, не говоря о Свами Прабхупаде, Ошо и профессоре Судзуки.

Поистине это наш кавказский праздник, с бесконечным, неограниченным количеством родственников и приглашенных. Наша кровавая свадьба, наша вода мысли и сухое мясо граммы. Эх, в конце концов, добро пожаловать на «Пир» устроенный в честь всех еще одним моим отцом-пращуром Ибрагим-Халилом Супьяновым, этим художественным альтер-эго моего отца Гейбата. Давайте, в конце концов, напьемся Мыслью и Телом. О ОТцы давайте, черт возьми, отведаем и съедим все и вся до останков. Выпьем весь виноград, воскурим все экзотические травы и гербарий цветов, съедим все мысли и сбросим в горные пропасти все останки златорунных стад и пастбищ слов, всех курчавых, спиралерогих баранов велиречивых текстов. Текстов, которые я четверть века выпасал для нашей трапезы, все эти длинные по обыденному тусклые годы жизни моего сознания. А пока пас начал седеть, не успев этого заметить. Палитра зеркала подсказала. И клятва, данная Саше Вертинской не выполнена. Да и стоило ли ее выполнять, но давать знаю точно было необходимо. Что теперь нам спорить о возрасте и величии, о старших и младших. Обратился лучше к ритуалу — началу смуты. В старости ведь все как младенцы, за каждым нужен присмотр. Наверное, поэтому, наблюдая за нашими вакханалиями и кровавыми пирами мать-Манаба сказала, пытаясь угомонить любопытный глаз телевизионного циклопа: «Каждому человеку достаточно своего!».

Вот нам и катехизис: Suum cuique (суум куиквэ) с античностью и платонизмом и немецко-католическое Jedem das Seine (Йедэм дас за́йнэ) и Gönn jedem das seine — ну и конечно италики A ciascuno il suo idolo «каждому — свой кумир» и A ciascuno il suo Caravaggio «каждому — свой Караваджо».

Посмотришь на оных, для которых, есть выбор между мобильными и Microsoft-ом, Bürosoftware и едой в McDonalds, кофе Tchibo и заправками с Esso. Ну и что, что сегодня потребление настолько развязалось от вышеуказанной всячины до джихад-туров. Относительно меня, дорогие ОТцы, это безусловно означает, что уже давно пора загнать себя самого в концлагерь и с благодарностью к вам прочитать — Arbeit macht frei — Работа делает свободным. Поэтому и философия!

Моему отцу посвящается к 80-летнему юбилею художника


Почему философия? Почему все-таки философия! Вот тот вопрос, который все более одолевает меня в последнее время. Одолевает силой какого-то непомерного груза и злого умысла судьбы, завораживая тектонической пластикой сдвигов и напластований событийных потоков жизни. Жизни в которой казалось бы все начиналось со скульптуры с практически мгновенного осознания того что я как и мой отец скульптор.

Единственное, что помнится об отце в мой, так сказать, «до скульптурный период», был случай странного узнавания того, что у меня есть папа и он скоро приедет, а я в свою очередь должен узнать и любить его всей силой своего маленького сердца.

Он приехал забрать меня с детского сада и сказал что он папа, которого я так долго ждал. Он был с подарком, и вложил в мою руку игрушечную модель какого-то военного броневика, кажущуюся одновременно и пугающим гигантом, и крошечной штуковиной уменьшающейся вплоть до полного исчезновения. Помню лишь какой-то неожиданный страх при обнаружении смысла этого объекта в своей руке. Он, по-видимому, почувствовал мой конфуз и обняв меня с какими-то словами отпечатал в памяти нечто сродни необходимости воспитания в себе способности к самопожертвованию и внутреннему героизму.

После этого случая я практически сразу стал скульптором. Каждый вечер, ворочаясь перед сном в кровати, я вполне осознанно принимал и засыпал в позах богов и титанов Пергамского алтаря. Особенно нравилась позы Зевса и Алкионея. Правда, они были перевернутые лицом к плато-постели, такие же в каких я сегодня живу и работаю как философ. То, в позе олимпийского громовержца, то в позе молящего о пощаде титана.

Тогда, в дремоте засыпания, ко мне и пришло понимание моего призвания быть скульптором и принадлежать к классической культуре. Поэтому, несмотря на неизменный милитаризм моих детских увлечений, воспитанный под воздействием дворовых товарищей и «Книги будущих командиров» я неизменно добавлял к своим будущим военным профессиям полководца, летчика, подводника, танкиста, спасателя приставку художник.

Мы жили в мирной стране, лишь телевизор, который мне удавалось украдкой смотреть через тоненькую щель в двери спальни, сообщал о каких-то военных напряженностях, заговорах и демонстрациях военной силы против всего прогрессивного человечества. Я мечтал, что по достижению определенного возраста, непременно буду участвовать во всемирной дипломатической миссии, и рано или поздно мне удастся доказать всем и вся, что война это плохо.

Тогда мне думалось, что именно благодаря моим усилиям по разрешению мировых проблем, люди не только повернутся лицом к мирному труду, но и наконец-то откроют для себя бескрайние просторы космоса и личного бессмертия. О, это была, еще неоформленная в историко-философских понятиях жгучая смесь античной мифологии и онтологии досократиков, советского «Миру Мир!», русского и западного космизма от Федорова до Тейяр-де-Шардена. Вот какую скульптурную массу месило тогда мое необременное знанием дошкольное воображение.

В ту пору я уже создал несколько, безусловно, гениальных художественных шедевров, известковый рельеф «Геракл и змея», а так же круглая пластика: «Атлант», «Ясон», «Борьба Геракла», «Геракл в львиной шкуре», «Громовержец Зевс с Пегасом». Казалось бы, без всяких усилий с моей стороны, глине удалось тогда воплотить трансцендентальный сверх-монументализм моих представлений. Это уже был Платон со своим анамнезисом. Поэтому я не только искренне полагал, что превосхожу всех этих греков, вавилонян и индусов, но и был уверен, что точно так же, как и герои моих творений бессмертен и обладаю неисчерпаемым потенциалом созидания. Тому были и внешние подтверждения в виде неизменных рукоплесканий родителей и их друзей, известных представителей дагестанской художественной среды советского времени, восторгами и чувствами какой-то скрытой, но доброй зависти со стороны сестер и сверстников.

И все-таки, почему именно философия? Почему именно она подспудно и с ее гигантскими отсрочками, временными перерывами, гипнозом чтения, сомнабулизмом и раздражительной ясностью отбрасывания и посылания всего и вся к чертям собачим, ниспровержением всех этих волшебных имен, надежд и символов, витиеватых пассажей и разнообразных «жвачек сознания», все более уводила меня прочь от моего изначального врожденного призвания быть скульптором. Почему именно она, а не ваяние, в конце концов, полностью овладела мной, захватила все мое сознательное существо и жизненное пространство.

О, этот чудовищный и поистине неизбывный вопрос «ПОЧЕМУ?», ее черная метка и брошенная кость. Ее странная классическая грамматика и синтаксис, столь трудно редуцируемый к практическому «КАК?» и «КАКИМ ОБРАЗОМ?». Чем объяснить такое итоговое смещение с проторенного детством и отрочеством пути? Не только ведь какими-то стечениями жизненных обстоятельств, связанных с вполне естественными и ожидаемыми неудачами и спадами творческой карьеры. Как можно объяснить самому себе причины появления в моей жизни этого сократическо-платоновского демона. Ведь ничто с самого начала не предвещало возникновение этого вялотекущего интеллектуального психоза и хроники судьбоносного заболевания.

Как это случилось что философия стала для меня некой Другой Глиной, и Другим Камнем и Иной Бронзой Посвящения, и Иным опытом Памятования, Другим более возвышенным Пьедесталом Смысла и Значения, на котором всегда для меня будет высится образ и любимое имя моего — поистине выдающегося дагестанского мастера и единственного в моей жизни скульптора Гейбатова Гейбата Нурахмедовича.

Именно отец, с его столь редким на сегодняшний день, упорством последовательности и усердием тяжелого труда вылепил меня по какому-то странному образцу, вложенному в него Всевышним. Именно он вырезал и отлил меня из попавшего в его гениальные руки неподатливого материала, капризного и своенравного воска моей природной натуры.

Я говорю здесь именно о воске, о его свойствах плавиться и сгибаться, плакать и течь, стекленеть и ломаться, возгораться и исчезать? Наверное, это находиться в связи с фразой, которую он укоризненно бросил, указывая на мое застарелое философское безволие и лень. Он сказал однажды: «Я тружусь как пчелка…» и заставил меня думать, что философ при всех его скрученных и напряженных роденовских позах, при всех имитациях непомерных телесных и умственных усилий, по сути своей, эгоист и трутень. Всем ведь очевидно, философ — этот делезовский паразит и кровопийца, являющийся в виде некоего особого общественного животного неизвестной породы, живущего в складках институциональных одежд и сотах социальности, питающегося медом, полученным из нектара цветов других и далеких от философии судеб. Но он одновременно и особая роскошь, некая драгоценная и филигранно ограненная брошь, носить которую на себе способна далеко не всякая семья и культура.

Отец позволил себе носить эту неоправданную роскошь и дал ей время ограниться и самограничиться. При этом, не особо требуя от нее спинозовской бесконечной полировки внутренних линз и внешних поверхностей. Снисходительно позволив ей висеть на своей груди и питаться соками его жизни. Что приносила она ему? Редкие вспышки радужных свечений, каким-то образом служивших целям его вполне уверенной, самодостаточной жизни творца и труженика. Было ли их достаточно? Насколько оправдана эта трата и попустительство? Был ведь и черный свет дьявольской бездны, и безмыслие, и самонадеянность спектральных иллюзий.

Возможно, на каком-то глубинном уровне само присутствие этого значка философии, сообщало его повседневности некий дополнительный смысл, свидетельствующий о богатстве и мудрости его судьбы. А иначе как оправдать такое безрассудное расточительство держать в своих сыновьях и прямых наследниках нигилиста и гурмана-эпикурейца, размеры живота которого росли прямо пропорционально количеству съеденного и прочитанного. Да этот философ был далек от стоической аскезы и диетологической науки о потреблении смыслов. Ввиду своего врожденного гедонизма был склонен испытывать на себе не одно философское меню и интеллектуальную эпидемию. Будучи существом всеядным ему довелось испытать весь спектр последствий собственного мировоззренческого всеядства, пройти сквозь ряд кризисов несварения рассудка и заворота кишок. Это был необузданный панэстетизм потребления всякой всячины, гонка за все новыми формами и видами текстологических блюд и вербальных десертов, мало сообразующийся с реалиями текущего политического распорядка, задачами семейного выживания, целесообразностью карьеры и насущной необходимостью практических действий.

С точки зрения режима дня многое напоминает форму жизни болотных существ из мультипликационной экранизации Дюймовочки: «Поели теперь можно поспать» — погрузиться в фантазмы и переваривание полученной порции информации. «Поспали, теперь можно поесть» сверить собственные сновидения и приступить к дегустации нового экзотического продукта.

Были, конечно, перемежающиеся с этими гипопотамскими циклами, периоды суровой аскезы и покаяния, воздержания и отлучения, нужды и заботы, возращения к первой профессии и художественные медитации, времена экстренной семейной реанимации и индивидуальной йога-терапии.

Во всяком случае, это творение народного художника России и Дагестана скульптора Гейбата Гейбатова было возможно наименее статуарным из его произведений. Неким подобием мобилей Колдера, неким флюгером, вращающимся в зависимости от циклонов мировой интеллектуальной погоды и демонстративно сопротивлявшегося ближайшего идеологического ландшафта, в котором вырастали неоклассические и романтические стабили Гейбатова. Но это не только флюгер, но и выученная гончая, пущенная отцом в погоню за историческим смыслом и значением его творчества.

Почему философия?! Ведь прав Витгенштейн, когда говорит «Вначале было дело!». В нашем случае это может означать «Вначале была скульптура!». Можно ли при этом иметь ввиду, связи философии со  смежными предметами, например с метафизикой и феноменологией семьи, семейной экономикой, иными видами ее социально-биологического воспроизводства?

Повторим по-своему слова Витгенштейна «Вначале было дело!». Вначале был тяжелый и напряженный труд Ваятеля, затем трансформация этой формы труда в философию и мысль о философии. Чем измеряются подобные переносы, символические обмены и конвертации жизни в мысль, экономики семьи в ее символический философский след и социальное воспроизводство?

Понятно, что, в моем случае, это была непредвиденная трата, широкий жест его судьбы и деятельности. Благо в силу врожденной мудрости и бережливости отец подстраховался, диверсифицировав пакет акций своего семейного предприятия по линии других его детей и внуков. Инвестиции, состоящие из вложений в гуманитарную науку, образование, медицину, общественную безопасность. Есть определенная генеалогия и символическая логика этого распада скульптурного фамильного бренда на дочерние отраслевые фонды и жизненные предприятия. Во всяком случае, светская антропология и гуманитарный отраслевой профиль холдинга Гейбатовых общеочевиден.

Есть и некий по настоящему классический, в философском смысле, знак в том, что именно философу вменяется в наследство ответственность за сохранение и развития отцовского предприятия. Сможет ли мое философское призвание понести на своих плечах тяжесть его досократического авторитета, физику труда ваятеля и гнозис его жизненной дипломатии. Почему в отличие от многих других нынешних домовладельцев функции по управлению и развитию не были переложены им, например, на сегодняшнюю вездесущность религии, института более солидного и влиятельного? Может быть, в ракурсе понимания и воспроизводства его мировоззрения и этических позиций необходимо будет по новому переосмыслить тезис о служении, о том, что философии как и скульптуре уготована «скромная, трудоемкая и в тоже время почетная роль верного слуги и солдата конкретной исторической эпохи, политического режима и определенного народа».

Возможно все дело в отцовской Родине, его и моем происхождении. И где мне придется искать причины моей ницшеанской бездомности и духовных скитаний. Где искать Родину тому, кто уже давно находится в кочевиях, ночует в скитах и спит в пустыне Реального? В примордиальной кавказской родине или в стоянках-макамах исконно лезгинского музыкального устройства ума, в волнах советской мифологии или в цунами постсоветской истории. И есть ли она эта Родина, если философия начинается с ее утраты.

И все же почему философия?! Вот о чем теперь бредит бесструнный чунгур моего сердца вторя фонологизму и стенаниям европейского Гласа и Логоса. Исламский катарсис и каскады метафор. Странное искусство философского поиска истоков судьбы и призвания. Где эта Родина моего отца? Где она, замытая морем человеческого удела с его колодой памяти и забвения. Ад-дуния ак-фена начерчено на этой карте мира. Где она Родина?

У моего отца много Родин-Матерей! Точно так же как у меня много отцов и одно родимое пятнос правой стороны спины, пятно бездомности. Множество отцов сливающихся в одном человеке и странной двойственности его формального и неформального имени.

Метафизика нашей фамилии связана с функцией прибавления к имени лезгинского прапредка Гейбата символического значка и алгебраической возведения в квадрат, воплощенного в имени скульптора Гейбат Гейбатов = Гейбат ². Это удвоенное произнесение первоначального арабского значения — Хайбат — величие, внушительность, в своей судьбоносности окликания истории и обустройством в патетических требованиях и эстетики жизни советской эпохи. Обрести имя – вот ясная дидактика жизненного оправдания, социальной миссии, практических и задач «выходцев из народа».

Так оно случилось, мой отец сын простого бакинского грузчика, воспитывавшийся в послевоенном интернате для сирот обрел это имя. Имя Отца — один из наиболее сложных и серьезных вопросов.

Мы знали его Имя, но будучи его детьми, называли его исключительно «Папа!». Произнесение его имени вслух было почти табуировано семейным этикетом. Когда нас спрашивали об имени посторонние, мы должны были назвать его имя и быть бдительным к его использованию. Вообще рекомендовалось прекращать всякие подробные обсуждения. Включалось нечто что так же соответствует имени Гейбат восходящее к арабскому «гыяб» — отсутствие, злословие, хула, обсуждение в отсутствие лица о котором идет речь. Ибо поведал Аллах в священном Коране: «Не проронит (человек) и слова, чтобы (не записал его находящийся) рядом с ним недремлющий страж».2 («Каф», 18). И сказал Пророк Мухаммад (с.а.с.) Последний Посланник: «Известно ли вам, что такое хула (гайбат)?». Не зная этого значения мы, тем не менее, чувствовали, что употребление имени отца всуе влечет за собой автоматизм невольного совершения греха и неотвратимого эмоционального воздаяния.

Но мы были шаловливые советские дети и знали еще одно его имя Гейдар (араб. Хайдар — лев) применяемое по отношению к нему мамой и большинством знакомых, необъяснимым образом прилепившееся к нему в коммуникативных эксцессах советской среды. Скульптор — верблюд творческого труда, перерождающийся в златогривого царя духовной пустыни, рождающий неблагодарного философского ребенка-ницшеанца, троцкиста и декадента. Странная пластика судьбы и ее воли к ваянию.

Почему философия? Где ее истоки? В духовной Родине моего отца. Где эта Родина? Бог видит,я искал ее с самого детства. Я смотрел на открытки и фотографии ее пластических складках и душевных потоках. Родина моего отца Итальянское возрождение. Он и есть ее последний и упрямый титан, ее единственный и последний гений, борющийся всю жизнь с самим собой, микеланджеловским Давидом, Пьетой и Рабами. В напряжении гигантского трудолюбия и запале творческих амбиций пытающийся сбросить с пьедестала официальной истории искусств, всех Донателло, Буонарроти, Роденов, Майолей вместе взятых. О, это тяжкий груз. Мне известная эта тяжесть роли творца-гения-камикадзе разлитая во флаконе коктейля Молотова официальной советской эстетики. Я тоже, когда-то пытался его нести, но надорвался и сбросил. Но Всевышний Творец, возможно, сам по себе знает эту участь, а потому чаще всего снисходителен и милостлив к подобным упрямствам человеческого духа. И Творец воздал моему отцу за старания и исполнил его мечту о непревзойденном величии.

Если так решил, Творец за меня, то и я его не подведу и всеми возможностями философской спекуляции и умозрительности смысла, доказываю скульптор Гейбатов Гейбат, безусловно, переживет и превзошел Микеланджело. Почему? Потому, что Возрождение это и моя Родина, моя Высокая Италия — моя семья — зов крови — секрет — секреторность-тиканья часов, стоящих под стеклом старого секретера — мой детский засыпающий слух — мое лучшее время. Искусство секрета и советского секретера, с аккуратно сложенными книжками пятнадцати советских социалистических республик, индийскими богами, монгольскими и мексиканскими масками, со всякими, вещами-молекулами оживающими и разбегающимися подобно домашним насекомым, от щекотки отпечатков пальцев и удивленных детских касаний.

Вещи они тоже Родины и пятна судьбы моего отца. Я совершал путешествия и паломничество к их святым местам. Была и Индия с ее Божественной-песнью, даршанами и йогой, и длительная задержка в шаолинском Китае с медитативным опрощением, триграммами и алкогольными блужданиями в туманностях Дао, была и психотропная кастанедовская Мексика, была Греция и Рим, был и Дагестан, Азербайджан и Россия. Сдвиги, круги, петли, «удары бича», гештальты арабески стечения обстоятельств, сумасшествие магнитной стрелки, хлопок одной ладони, витгенштейновские формы жизни и фуконианское знание.

В целом банально, поэтому, видимо, и Философия! Ее конец! И, тем не менее, БЕСКОНЕЧНАЯ ФИЛОСОФИЯ!





ОТцы

«ЦЫ-ган на ЦЫ-почках ЦЫ-кнул ЦЫ-пленку ЦЫ-ц» правило исключения из правил


У меня много отцов. Возможно, нет смысла перечислять их имена. Чему-то как говорили в Древнем Китае суждено оставаться тайной. В принципе все присутствуют в имени моего Отца.

Цы это некие дорожные знаки, указатели, род(е/и)тели, благо-творители, имена граммы — дифференциаторы, ветвления родового имени и птицы на ветках. Все знают, мой отец столь похож на цыганского барона Сличенко, что в детстве кто-то, из детей увидев по телевизору какую-то песню в исполнении Николая Алексеевича воскликнул мне «Это ваш папа поет!». Я был несколько обескуражен и уточнился у мамы. Вот видимо что-то сходное я испытываю в связи с теми влияниями, которые оказали на меня ОТцы. Начнешь с Николая Сличенко непременно возведешь свою генеалогию к русскому патриоту и декаденту Вертинскому. Вот он мой первый дорожный указатель «дороги длинной и ночки лунной», стоящий на развилке.

Учась в Московской специальной художественной школе, я дружил с его внучкой Александрой. Мы вместе сбегали с просмотров и гуляли по Замоскворечью — по отечеству маленьких мостов, тихих зеленых дворов и скверов, блестящих и ярко крашеных крыш, сталинских балконов и голубей. Я давал Саше одновременно опрометчивые и безответственные, но искренние юнкерские клятвы «не на жизнь, а на смерть». Проходя рядом с действующим советское время христианским собором, я сообщил своей подруге, что к восемнадцати годам обязательно стану всемирно знаменитым художником. Вот видимо, почему ее дед — великий Вертинский навсегда останется знаком моего Златоградого и Первопрестольного отрочества со всеми его парками, огнегривыми львами, исполненными очами золотых орлов. Знаком и в мой внутреннего лазурево-желтого Китая в моей Северной столице в эпоху вольнослушательства при Пленкинской мастерской Санкт-Петербургской академии художеств. Северный город тоже Родина, в которой моему отцу студенту Института им. И.А. Репина Гейбату Гейбатову на одной из заснеженных улиц, было предписано вернуть своей будущей избраннице и моей матери, то знаменитое ветхозаветное яблоко, выращенное под неусыпным оком Бога специально для этого случая в каком-то из садов Южного Дагестана. Поэтому, наверное, и философия!

В Москве были еще лабиринты аварийных домов «под сноc», в которых можно было найти всякие экзотические безделушки и старые вещи, банки из под фирменного пива, яркую бирюзу и янтарь бутылок из под западного алкоголя, древние виниловые пластинки, фото и открытки, какие-то письма и еще целый сонм останков, от развалившегося позвоночника и разобранного по ребрам советского времени — периодов сталинского термидора и хрущевской оттепели. Мы, все ученики Московской художественной школы очень любили эти дома и чердачные помещения. Мы набирали этот скарб в свои дермантиновые портфели и хиповые холщевые сумки с черно-красными трафаретные рисунками и надписями на английском и несли в наш дом Интернат и украшали утварью наши коллективные спальни — казармы будущих советских художников, летописцев партии и народа. Это был наш отечественный ответ на почитаемый нами натюрмортный жанр западноевропейской живописи конца семнадцатого и середины восемнадцатого века «суета сует». Многие даже привозили свои находки на каникулы домой, приводя в недоумение наших терпеливых и не столь продвинутых провинциальных домочадцев. Мы отвечали им в ответ с подчеркнуто возвышенным интонированием: «Вы ничего не понимаете — это Искусство!».

Особо старательным счастливчикам удавалось раздобыть и более существенные привилегии и дары от духа старых московских лабиринтов — главного бога памяти и Антиквариата. К таким баловням, конечно, относился мой сверстник и сосед по комнате в интернате Денис Реутов, сын ярославских театральных художников, как кажется, диссидентов. Ему удалось вообще серьезно приодеться. Этот рыжеволосый отрок с бадлами, гордившийся сложным переплетением своих православно-русских корней с вольнодумием и свободой польской Шляхты, на всю жизнь остался для меня по-особенному близким человеком. И, несмотря на всю отстраненность друг от друга ввиду последующей разнесенности судеб, а в то время, под влиянием извечной беды всех специальных детских школ с их конкуренцией и интригами у нас было нечто сродни непровозглашенного взаимной симпатии и интеллектуального родства. Он носил на носу леноновский «велосипед» и был особенно обласкан страной замоскворецких руин, ее парфюмерией и сонмом духов. Как то, вернувшись с одной из своих регулярных экспедиций «в дома» он приволок кожаную офицерскую и кепку советских авиаторов с длинным козырьком, а так же командирскую сумку каштанового цвета. Проведя реставрацию, стал носить все это в ансамбле с джинами-RIFLE и орнаментальным ковбойками. Вот кому следовало бы вместо Бзежинского поручить консультации Американского Госдепа и аппарата Обамы в ходе ныне текущей арабской весны.

Учеба в Москве прерывалась каникулами, возращением домой с его вековечными родительскими ремонтами и дачами, причитаниями мамы по поводу моих безумств, диктатом отца, ежедневной обязательной молитвой юного художника в виде пятнадцати набросков с неизбывной сюжетной линией: «отец лежащий», «портрет отца», «мама на кухне», «Лейла с какими-то тряпками», «капризы Лауры», всякие «анатомические копии», «полотерки», «ремонтники», «электрики», «домашние натюрморты», «дом на даче», «цветы на даче», «камыши близ дачи». И прочее вечно не получающееся. Ну, еще был цикл автопортретов, окончившийся своей перфекционистской сагнинно-угольной кумильнацияей с крупной надписью «Моральный урод». Ну, говорят хорошо, получались «Черепа» за них меня и в школе хвалили выдающиеся мастера советского изобразительного искусства.

В Москве был Петр Владимирович — молодой человек, преподаватель физики с черными курчавыми волосами, в квадратных очках и стриженой бородкой, сводящий с ума нашего классного руководителя какой-то только ему известной системой аттестаций. Он заменил на уроках зубрешку формул – вербальной и графической иллюстрацией связей физических понятий, что было для меня в отличие от многих других учившихся при режиме зубрешки на отлично упавшей на голову манной небесной. В момент полугодичного использования этой экстравагантной методики я превратился в лучшего ученика во всей школе. Кто кинет после этого камень в сторону Фреге и Рассела. Математика, безусловно, отдельный случай использования законов логики. Петр Владимирович или Владимир Петрович, но это точно, что его звали одним из вышеуказанных перевернутых способов — вот как звали моего главного и очевидно единственного отца-учителя философии. Что тоже знак-указатель направления, на котором отсутствует цифровое обозначение расстояния от него до городов, улиц, проулков — Камю и Ясперса, Фрейда и Ницше, Лосева и Хайдеггера, Деррида и Витгенштейна, Лакана и Альтюссера, Платонова и Делеза, Мукаржевского и Фуко, Ерофеева и Догена-дзенси. Сколько их было этих отцов-страниц? Думаю вполне достаточно. Достаточно их видеть через бинокль и черные очки, через окно проезжая мимо на авто или лежа в дремоте кровати. Довольно. Сколько их было этих отцов-грамм-молекул и все они со мной и во мне, как постоянно возвращающееся кино и навязчивая с самого утра песенка. Поэтому я практически не смотрю фильмы и телевизор. Эти толпами сходящие с печатных и что хуже первого электронных страниц, пускающихся в «Ночной дозор», стреляющих, зажигающих факелы и заглядывающих в глубину, бегущих, дующих в горн, переговариющихся со мной и между собою, ведущих за собой еще по сотне от каждого. Хватит! Я их странный незаконнорожденный сын этого ужаса и обвала мысли, живущий в Кавказской провинции в пошлой и криминально-олигархической постсоветской России. Ну и Бог с ним.

Петр Владимирович/Владимир Петрович этим именем открывается ряд моих отцов-учителей огранителей и вальцевателей, снимавших с меня стружку и вколотивших меня в колею моей жизни и профессии философа. Некоторые из них для меня уже, увы, безымянны, имена других можно было бы, и пропеть на растяжку: Павел Ануфриевич Шевченко (с его скульптор не увеличитель скульптор выстраивает массы в пространстве) — Загир Мусаев (черным по белому, серым по белому, белым по белому) — профессор Хегай (бросай все тебе надо ехать в Ростов и поступать на философий — Ахмед Рамазанович (необходимо добиться совершенство в позах Асаны, есть хорошо нет еще лучше, их умрет больше) — Дибир Магомедович Магомедов ( у нас нет философской школы каждый сам по себе, что-то почитывает, ну как у тебя с суфизмом, он тебя победил или ты его) — Гаджи Гамзатович (благодаря нашему Сабиру, работников у меня много таких как Сабир — один) — Манашир Абрамович Якубов (скучному человеку везде скучно), Магомед Муртузалиевич (берите пример с Сабира он овладел западной философией) — Мустафа Билалов (Сабиру за диссертацию по метаполитике можно было бы присудить докторскую степень). Так они как то вывели меня от скульптуры к философии.

Были другие — ОТцы-ваятели, пирующие во мне вместе с первыми Мур, Лебрук, Колдер, Архипенко, Бойс. Мучили и Отцы-демоны от Битлов, Моррисона, ныне 4000-летнего БГ, не говоря о Свами Прабхупаде, Ошо и профессоре Судзуки.

Поистине это наш кавказский праздник, с бесконечным, неограниченным количеством родственников и приглашенных. Наша кровавая свадьба, наша вода мысли и сухое мясо граммы. Эх, в конце концов, добро пожаловать на «Пир» устроенный в честь всех еще одним моим отцом-пращуром Ибрагим-Халилом Супьяновым, этим художественным альтер-эго моего отца Гейбата. Давайте, в конце концов, напьемся Мыслью и Телом. О ОТцы давайте, черт возьми, отведаем и съедим все и вся до останков. Выпьем весь виноград, воскурим все экзотические травы и гербарий цветов, съедим все мысли и сбросим в горные пропасти все останки златорунных стад и пастбищ слов, всех курчавых, спиралерогих баранов велиречивых текстов. Текстов, которые я четверть века выпасал для нашей трапезы, все эти длинные по обыденному тусклые годы жизни моего сознания. А пока пас начал седеть, не успев этого заметить. Палитра зеркала подсказала. И клятва, данная Саше Вертинской не выполнена. Да и стоило ли ее выполнять, но давать знаю точно было необходимо. Что теперь нам спорить о возрасте и величии, о старших и младших. Обратился лучше к ритуалу — началу смуты. В старости ведь все как младенцы, за каждым нужен присмотр. Наверное, поэтому, наблюдая за нашими вакханалиями и кровавыми пирами мать-Манаба сказала, пытаясь угомонить любопытный глаз телевизионного циклопа: «Каждому человеку достаточно своего!».

Вот нам и катехизис: Suum cuique (суум куиквэ) с античностью и платонизмом и немецко-католическое Jedem das Seine (Йедэм дас за́йнэ) и Gönn jedem das seine — ну и конечно италики A ciascuno il suo idolo «каждому — свой кумир» и A ciascuno il suo Caravaggio «каждому — свой Караваджо».

Посмотришь на оных, для которых, есть выбор между мобильными и Microsoft-ом, Bürosoftware и едой в McDonalds, кофе Tchibo и заправками с Esso. Ну и что, что сегодня потребление настолько развязалось от вышеуказанной всячины до джихад-туров. Относительно меня, дорогие ОТцы, это безусловно означает, что уже давно пора загнать себя самого в концлагерь и с благодарностью к вам прочитать — Arbeit macht frei — Работа делает свободным. Поэтому и философия!

Моему отцу посвящается к 80-летнему юбилею художника


Почему философия? Почему все-таки философия! Вот тот вопрос, который все более одолевает меня в последнее время. Одолевает силой какого-то непомерного груза и злого умысла судьбы, завораживая тектонической пластикой сдвигов и напластований событийных потоков жизни. Жизни в которой казалось бы все начиналось со скульптуры с практически мгновенного осознания того что я как и мой отец скульптор.

Единственное, что помнится об отце в мой, так сказать, «до скульптурный период», был случай странного узнавания того, что у меня есть папа и он скоро приедет, а я в свою очередь должен узнать и любить его всей силой своего маленького сердца.

Он приехал забрать меня с детского сада и сказал что он папа, которого я так долго ждал. Он был с подарком, и вложил в мою руку игрушечную модель какого-то военного броневика, кажущуюся одновременно и пугающим гигантом, и крошечной штуковиной уменьшающейся вплоть до полного исчезновения. Помню лишь какой-то неожиданный страх при обнаружении смысла этого объекта в своей руке. Он, по-видимому, почувствовал мой конфуз и обняв меня с какими-то словами отпечатал в памяти нечто сродни необходимости воспитания в себе способности к самопожертвованию и внутреннему героизму.

После этого случая я практически сразу стал скульптором. Каждый вечер, ворочаясь перед сном в кровати, я вполне осознанно принимал и засыпал в позах богов и титанов Пергамского алтаря. Особенно нравилась позы Зевса и Алкионея. Правда, они были перевернутые лицом к плато-постели, такие же в каких я сегодня живу и работаю как философ. То, в позе олимпийского громовержца, то в позе молящего о пощаде титана.

Тогда, в дремоте засыпания, ко мне и пришло понимание моего призвания быть скульптором и принадлежать к классической культуре. Поэтому, несмотря на неизменный милитаризм моих детских увлечений, воспитанный под воздействием дворовых товарищей и «Книги будущих командиров» я неизменно добавлял к своим будущим военным профессиям полководца, летчика, подводника, танкиста, спасателя приставку художник.

Мы жили в мирной стране, лишь телевизор, который мне удавалось украдкой смотреть через тоненькую щель в двери спальни, сообщал о каких-то военных напряженностях, заговорах и демонстрациях военной силы против всего прогрессивного человечества. Я мечтал, что по достижению определенного возраста, непременно буду участвовать во всемирной дипломатической миссии, и рано или поздно мне удастся доказать всем и вся, что война это плохо.

Тогда мне думалось, что именно благодаря моим усилиям по разрешению мировых проблем, люди не только повернутся лицом к мирному труду, но и наконец-то откроют для себя бескрайние просторы космоса и личного бессмертия. О, это была, еще неоформленная в историко-философских понятиях жгучая смесь античной мифологии и онтологии досократиков, советского «Миру Мир!», русского и западного космизма от Федорова до Тейяр-де-Шардена. Вот какую скульптурную массу месило тогда мое необременное знанием дошкольное воображение.

В ту пору я уже создал несколько, безусловно, гениальных художественных шедевров, известковый рельеф «Геракл и змея», а так же круглая пластика: «Атлант», «Ясон», «Борьба Геракла», «Геракл в львиной шкуре», «Громовержец Зевс с Пегасом». Казалось бы, без всяких усилий с моей стороны, глине удалось тогда воплотить трансцендентальный сверх-монументализм моих представлений. Это уже был Платон со своим анамнезисом. Поэтому я не только искренне полагал, что превосхожу всех этих греков, вавилонян и индусов, но и был уверен, что точно так же, как и герои моих творений бессмертен и обладаю неисчерпаемым потенциалом созидания. Тому были и внешние подтверждения в виде неизменных рукоплесканий родителей и их друзей, известных представителей дагестанской художественной среды советского времени, восторгами и чувствами какой-то скрытой, но доброй зависти со стороны сестер и сверстников.

И все-таки, почему именно философия? Почему именно она подспудно и с ее гигантскими отсрочками, временными перерывами, гипнозом чтения, сомнабулизмом и раздражительной ясностью отбрасывания и посылания всего и вся к чертям собачим, ниспровержением всех этих волшебных имен, надежд и символов, витиеватых пассажей и разнообразных «жвачек сознания», все более уводила меня прочь от моего изначального врожденного призвания быть скульптором. Почему именно она, а не ваяние, в конце концов, полностью овладела мной, захватила все мое сознательное существо и жизненное пространство.

О, этот чудовищный и поистине неизбывный вопрос «ПОЧЕМУ?», ее черная метка и брошенная кость. Ее странная классическая грамматика и синтаксис, столь трудно редуцируемый к практическому «КАК?» и «КАКИМ ОБРАЗОМ?». Чем объяснить такое итоговое смещение с проторенного детством и отрочеством пути? Не только ведь какими-то стечениями жизненных обстоятельств, связанных с вполне естественными и ожидаемыми неудачами и спадами творческой карьеры. Как можно объяснить самому себе причины появления в моей жизни этого сократическо-платоновского демона. Ведь ничто с самого начала не предвещало возникновение этого вялотекущего интеллектуального психоза и хроники судьбоносного заболевания.

Как это случилось что философия стала для меня некой Другой Глиной, и Другим Камнем и Иной Бронзой Посвящения, и Иным опытом Памятования, Другим более возвышенным Пьедесталом Смысла и Значения, на котором всегда для меня будет высится образ и любимое имя моего — поистине выдающегося дагестанского мастера и единственного в моей жизни скульптора Гейбатова Гейбата Нурахмедовича.

Именно отец, с его столь редким на сегодняшний день, упорством последовательности и усердием тяжелого труда вылепил меня по какому-то странному образцу, вложенному в него Всевышним. Именно он вырезал и отлил меня из попавшего в его гениальные руки неподатливого материала, капризного и своенравного воска моей природной натуры.

Я говорю здесь именно о воске, о его свойствах плавиться и сгибаться, плакать и течь, стекленеть и ломаться, возгораться и исчезать? Наверное, это находиться в связи с фразой, которую он укоризненно бросил, указывая на мое застарелое философское безволие и лень. Он сказал однажды: «Я тружусь как пчелка…» и заставил меня думать, что философ при всех его скрученных и напряженных роденовских позах, при всех имитациях непомерных телесных и умственных усилий, по сути своей, эгоист и трутень. Всем ведь очевидно, философ — этот делезовский паразит и кровопийца, являющийся в виде некоего особого общественного животного неизвестной породы, живущего в складках институциональных одежд и сотах социальности, питающегося медом, полученным из нектара цветов других и далеких от философии судеб. Но он одновременно и особая роскошь, некая драгоценная и филигранно ограненная брошь, носить которую на себе способна далеко не всякая семья и культура.

Отец позволил себе носить эту неоправданную роскошь и дал ей время ограниться и самограничиться. При этом, не особо требуя от нее спинозовской бесконечной полировки внутренних линз и внешних поверхностей. Снисходительно позволив ей висеть на своей груди и питаться соками его жизни. Что приносила она ему? Редкие вспышки радужных свечений, каким-то образом служивших целям его вполне уверенной, самодостаточной жизни творца и труженика. Было ли их достаточно? Насколько оправдана эта трата и попустительство? Был ведь и черный свет дьявольской бездны, и безмыслие, и самонадеянность спектральных иллюзий.

Возможно, на каком-то глубинном уровне само присутствие этого значка философии, сообщало его повседневности некий дополнительный смысл, свидетельствующий о богатстве и мудрости его судьбы. А иначе как оправдать такое безрассудное расточительство держать в своих сыновьях и прямых наследниках нигилиста и гурмана-эпикурейца, размеры живота которого росли прямо пропорционально количеству съеденного и прочитанного. Да этот философ был далек от стоической аскезы и диетологической науки о потреблении смыслов. Ввиду своего врожденного гедонизма был склонен испытывать на себе не одно философское меню и интеллектуальную эпидемию. Будучи существом всеядным ему довелось испытать весь спектр последствий собственного мировоззренческого всеядства, пройти сквозь ряд кризисов несварения рассудка и заворота кишок. Это был необузданный панэстетизм потребления всякой всячины, гонка за все новыми формами и видами текстологических блюд и вербальных десертов, мало сообразующийся с реалиями текущего политического распорядка, задачами семейного выживания, целесообразностью карьеры и насущной необходимостью практических действий.

С точки зрения режима дня многое напоминает форму жизни болотных существ из мультипликационной экранизации Дюймовочки: «Поели теперь можно поспать» — погрузиться в фантазмы и переваривание полученной порции информации. «Поспали, теперь можно поесть» сверить собственные сновидения и приступить к дегустации нового экзотического продукта.

Были, конечно, перемежающиеся с этими гипопотамскими циклами, периоды суровой аскезы и покаяния, воздержания и отлучения, нужды и заботы, возращения к первой профессии и художественные медитации, времена экстренной семейной реанимации и индивидуальной йога-терапии.

Во всяком случае, это творение народного художника России и Дагестана скульптора Гейбата Гейбатова было возможно наименее статуарным из его произведений. Неким подобием мобилей Колдера, неким флюгером, вращающимся в зависимости от циклонов мировой интеллектуальной погоды и демонстративно сопротивлявшегося ближайшего идеологического ландшафта, в котором вырастали неоклассические и романтические стабили Гейбатова. Но это не только флюгер, но и выученная гончая, пущенная отцом в погоню за историческим смыслом и значением его творчества.

Почему философия?! Ведь прав Витгенштейн, когда говорит «Вначале было дело!». В нашем случае это может означать «Вначале была скульптура!». Можно ли при этом иметь ввиду, связи философии со  смежными предметами, например с метафизикой и феноменологией семьи, семейной экономикой, иными видами ее социально-биологического воспроизводства?

Повторим по-своему слова Витгенштейна «Вначале было дело!». Вначале был тяжелый и напряженный труд Ваятеля, затем трансформация этой формы труда в философию и мысль о философии. Чем измеряются подобные переносы, символические обмены и конвертации жизни в мысль, экономики семьи в ее символический философский след и социальное воспроизводство?

Понятно, что, в моем случае, это была непредвиденная трата, широкий жест его судьбы и деятельности. Благо в силу врожденной мудрости и бережливости отец подстраховался, диверсифицировав пакет акций своего семейного предприятия по линии других его детей и внуков. Инвестиции, состоящие из вложений в гуманитарную науку, образование, медицину, общественную безопасность. Есть определенная генеалогия и символическая логика этого распада скульптурного фамильного бренда на дочерние отраслевые фонды и жизненные предприятия. Во всяком случае, светская антропология и гуманитарный отраслевой профиль холдинга Гейбатовых общеочевиден.

Есть и некий по настоящему классический, в философском смысле, знак в том, что именно философу вменяется в наследство ответственность за сохранение и развития отцовского предприятия. Сможет ли мое философское призвание понести на своих плечах тяжесть его досократического авторитета, физику труда ваятеля и гнозис его жизненной дипломатии. Почему в отличие от многих других нынешних домовладельцев функции по управлению и развитию не были переложены им, например, на сегодняшнюю вездесущность религии, института более солидного и влиятельного? Может быть, в ракурсе понимания и воспроизводства его мировоззрения и этических позиций необходимо будет по новому переосмыслить тезис о служении, о том, что философии как и скульптуре уготована «скромная, трудоемкая и в тоже время почетная роль верного слуги и солдата конкретной исторической эпохи, политического режима и определенного народа».

Возможно все дело в отцовской Родине, его и моем происхождении. И где мне придется искать причины моей ницшеанской бездомности и духовных скитаний. Где искать Родину тому, кто уже давно находится в кочевиях, ночует в скитах и спит в пустыне Реального? В примордиальной кавказской родине или в стоянках-макамах исконно лезгинского музыкального устройства ума, в волнах советской мифологии или в цунами постсоветской истории. И есть ли она эта Родина, если философия начинается с ее утраты.

И все же почему философия?! Вот о чем теперь бредит бесструнный чунгур моего сердца вторя фонологизму и стенаниям европейского Гласа и Логоса. Исламский катарсис и каскады метафор. Странное искусство философского поиска истоков судьбы и призвания. Где эта Родина моего отца? Где она, замытая морем человеческого удела с его колодой памяти и забвения. Ад-дуния ак-фена начерчено на этой карте мира. Где она Родина?

У моего отца много Родин-Матерей! Точно так же как у меня много отцов и одно родимое пятнос правой стороны спины, пятно бездомности. Множество отцов сливающихся в одном человеке и странной двойственности его формального и неформального имени.

Метафизика нашей фамилии связана с функцией прибавления к имени лезгинского прапредка Гейбата символического значка и алгебраической возведения в квадрат, воплощенного в имени скульптора Гейбат Гейбатов = Гейбат ². Это удвоенное произнесение первоначального арабского значения — Хайбат — величие, внушительность, в своей судьбоносности окликания истории и обустройством в патетических требованиях и эстетики жизни советской эпохи. Обрести имя – вот ясная дидактика жизненного оправдания, социальной миссии, практических и задач «выходцев из народа».

Так оно случилось, мой отец сын простого бакинского грузчика, воспитывавшийся в послевоенном интернате для сирот обрел это имя. Имя Отца — один из наиболее сложных и серьезных вопросов.

Мы знали его Имя, но будучи его детьми, называли его исключительно «Папа!». Произнесение его имени вслух было почти табуировано семейным этикетом. Когда нас спрашивали об имени посторонние, мы должны были назвать его имя и быть бдительным к его использованию. Вообще рекомендовалось прекращать всякие подробные обсуждения. Включалось нечто что так же соответствует имени Гейбат восходящее к арабскому «гыяб» — отсутствие, злословие, хула, обсуждение в отсутствие лица о котором идет речь. Ибо поведал Аллах в священном Коране: «Не проронит (человек) и слова, чтобы (не записал его находящийся) рядом с ним недремлющий страж».2 («Каф», 18). И сказал Пророк Мухаммад (с.а.с.) Последний Посланник: «Известно ли вам, что такое хула (гайбат)?». Не зная этого значения мы, тем не менее, чувствовали, что употребление имени отца всуе влечет за собой автоматизм невольного совершения греха и неотвратимого эмоционального воздаяния.

Но мы были шаловливые советские дети и знали еще одно его имя Гейдар (араб. Хайдар — лев) применяемое по отношению к нему мамой и большинством знакомых, необъяснимым образом прилепившееся к нему в коммуникативных эксцессах советской среды. Скульптор — верблюд творческого труда, перерождающийся в златогривого царя духовной пустыни, рождающий неблагодарного философского ребенка-ницшеанца, троцкиста и декадента. Странная пластика судьбы и ее воли к ваянию.

Почему философия? Где ее истоки? В духовной Родине моего отца. Где эта Родина? Бог видит,я искал ее с самого детства. Я смотрел на открытки и фотографии ее пластических складках и душевных потоках. Родина моего отца Итальянское возрождение. Он и есть ее последний и упрямый титан, ее единственный и последний гений, борющийся всю жизнь с самим собой, микеланджеловским Давидом, Пьетой и Рабами. В напряжении гигантского трудолюбия и запале творческих амбиций пытающийся сбросить с пьедестала официальной истории искусств, всех Донателло, Буонарроти, Роденов, Майолей вместе взятых. О, это тяжкий груз. Мне известная эта тяжесть роли творца-гения-камикадзе разлитая во флаконе коктейля Молотова официальной советской эстетики. Я тоже, когда-то пытался его нести, но надорвался и сбросил. Но Всевышний Творец, возможно, сам по себе знает эту участь, а потому чаще всего снисходителен и милостлив к подобным упрямствам человеческого духа. И Творец воздал моему отцу за старания и исполнил его мечту о непревзойденном величии.

Если так решил, Творец за меня, то и я его не подведу и всеми возможностями философской спекуляции и умозрительности смысла, доказываю скульптор Гейбатов Гейбат, безусловно, переживет и превзошел Микеланджело. Почему? Потому, что Возрождение это и моя Родина, моя Высокая Италия — моя семья — зов крови — секрет — секреторность-тиканья часов, стоящих под стеклом старого секретера — мой детский засыпающий слух — мое лучшее время. Искусство секрета и советского секретера, с аккуратно сложенными книжками пятнадцати советских социалистических республик, индийскими богами, монгольскими и мексиканскими масками, со всякими, вещами-молекулами оживающими и разбегающимися подобно домашним насекомым, от щекотки отпечатков пальцев и удивленных детских касаний.

Вещи они тоже Родины и пятна судьбы моего отца. Я совершал путешествия и паломничество к их святым местам. Была и Индия с ее Божественной-песнью, даршанами и йогой, и длительная задержка в шаолинском Китае с медитативным опрощением, триграммами и алкогольными блужданиями в туманностях Дао, была и психотропная кастанедовская Мексика, была Греция и Рим, был и Дагестан, Азербайджан и Россия. Сдвиги, круги, петли, «удары бича», гештальты арабески стечения обстоятельств, сумасшествие магнитной стрелки, хлопок одной ладони, витгенштейновские формы жизни и фуконианское знание.

В целом банально, поэтому, видимо, и Философия! Ее конец! И, тем не менее, БЕСКОНЕЧНАЯ ФИЛОСОФИЯ!





ОТцы

«ЦЫ-ган на ЦЫ-почках ЦЫ-кнул ЦЫ-пленку ЦЫ-ц» правило исключения из правил


У меня много отцов. Возможно, нет смысла перечислять их имена. Чему-то как говорили в Древнем Китае суждено оставаться тайной. В принципе все присутствуют в имени моего Отца.

Цы это некие дорожные знаки, указатели, род(е/и)тели, благо-творители, имена граммы — дифференциаторы, ветвления родового имени и птицы на ветках. Все знают, мой отец столь похож на цыганского барона Сличенко, что в детстве кто-то, из детей увидев по телевизору какую-то песню в исполнении Николая Алексеевича воскликнул мне «Это ваш папа поет!». Я был несколько обескуражен и уточнился у мамы. Вот видимо что-то сходное я испытываю в связи с теми влияниями, которые оказали на меня ОТцы. Начнешь с Николая Сличенко непременно возведешь свою генеалогию к русскому патриоту и декаденту Вертинскому. Вот он мой первый дорожный указатель «дороги длинной и ночки лунной», стоящий на развилке.

Учась в Московской специальной художественной школе, я дружил с его внучкой Александрой. Мы вместе сбегали с просмотров и гуляли по Замоскворечью — по отечеству маленьких мостов, тихих зеленых дворов и скверов, блестящих и ярко крашеных крыш, сталинских балконов и голубей. Я давал Саше одновременно опрометчивые и безответственные, но искренние юнкерские клятвы «не на жизнь, а на смерть». Проходя рядом с действующим советское время христианским собором, я сообщил своей подруге, что к восемнадцати годам обязательно стану всемирно знаменитым художником. Вот видимо, почему ее дед — великий Вертинский навсегда останется знаком моего Златоградого и Первопрестольного отрочества со всеми его парками, огнегривыми львами, исполненными очами золотых орлов. Знаком и в мой внутреннего лазурево-желтого Китая в моей Северной столице в эпоху вольнослушательства при Пленкинской мастерской Санкт-Петербургской академии художеств. Северный город тоже Родина, в которой моему отцу студенту Института им. И.А. Репина Гейбату Гейбатову на одной из заснеженных улиц, было предписано вернуть своей будущей избраннице и моей матери, то знаменитое ветхозаветное яблоко, выращенное под неусыпным оком Бога специально для этого случая в каком-то из садов Южного Дагестана. Поэтому, наверное, и философия!

В Москве были еще лабиринты аварийных домов «под сноc», в которых можно было найти всякие экзотические безделушки и старые вещи, банки из под фирменного пива, яркую бирюзу и янтарь бутылок из под западного алкоголя, древние виниловые пластинки, фото и открытки, какие-то письма и еще целый сонм останков, от развалившегося позвоночника и разобранного по ребрам советского времени — периодов сталинского термидора и хрущевской оттепели. Мы, все ученики Московской художественной школы очень любили эти дома и чердачные помещения. Мы набирали этот скарб в свои дермантиновые портфели и хиповые холщевые сумки с черно-красными трафаретные рисунками и надписями на английском и несли в наш дом Интернат и украшали утварью наши коллективные спальни — казармы будущих советских художников, летописцев партии и народа. Это был наш отечественный ответ на почитаемый нами натюрмортный жанр западноевропейской живописи конца семнадцатого и середины восемнадцатого века «суета сует». Многие даже привозили свои находки на каникулы домой, приводя в недоумение наших терпеливых и не столь продвинутых провинциальных домочадцев. Мы отвечали им в ответ с подчеркнуто возвышенным интонированием: «Вы ничего не понимаете — это Искусство!».

Особо старательным счастливчикам удавалось раздобыть и более существенные привилегии и дары от духа старых московских лабиринтов — главного бога памяти и Антиквариата. К таким баловням, конечно, относился мой сверстник и сосед по комнате в интернате Денис Реутов, сын ярославских театральных художников, как кажется, диссидентов. Ему удалось вообще серьезно приодеться. Этот рыжеволосый отрок с бадлами, гордившийся сложным переплетением своих православно-русских корней с вольнодумием и свободой польской Шляхты, на всю жизнь остался для меня по-особенному близким человеком. И, несмотря на всю отстраненность друг от друга ввиду последующей разнесенности судеб, а в то время, под влиянием извечной беды всех специальных детских школ с их конкуренцией и интригами у нас было нечто сродни непровозглашенного взаимной симпатии и интеллектуального родства. Он носил на носу леноновский «велосипед» и был особенно обласкан страной замоскворецких руин, ее парфюмерией и сонмом духов. Как то, вернувшись с одной из своих регулярных экспедиций «в дома» он приволок кожаную офицерскую и кепку советских авиаторов с длинным козырьком, а так же командирскую сумку каштанового цвета. Проведя реставрацию, стал носить все это в ансамбле с джинами-RIFLE и орнаментальным ковбойками. Вот кому следовало бы вместо Бзежинского поручить консультации Американского Госдепа и аппарата Обамы в ходе ныне текущей арабской весны.

Учеба в Москве прерывалась каникулами, возращением домой с его вековечными родительскими ремонтами и дачами, причитаниями мамы по поводу моих безумств, диктатом отца, ежедневной обязательной молитвой юного художника в виде пятнадцати набросков с неизбывной сюжетной линией: «отец лежащий», «портрет отца», «мама на кухне», «Лейла с какими-то тряпками», «капризы Лауры», всякие «анатомические копии», «полотерки», «ремонтники», «электрики», «домашние натюрморты», «дом на даче», «цветы на даче», «камыши близ дачи». И прочее вечно не получающееся. Ну, еще был цикл автопортретов, окончившийся своей перфекционистской сагнинно-угольной кумильнацияей с крупной надписью «Моральный урод». Ну, говорят хорошо, получались «Черепа» за них меня и в школе хвалили выдающиеся мастера советского изобразительного искусства.

В Москве был Петр Владимирович — молодой человек, преподаватель физики с черными курчавыми волосами, в квадратных очках и стриженой бородкой, сводящий с ума нашего классного руководителя какой-то только ему известной системой аттестаций. Он заменил на уроках зубрешку формул – вербальной и графической иллюстрацией связей физических понятий, что было для меня в отличие от многих других учившихся при режиме зубрешки на отлично упавшей на голову манной небесной. В момент полугодичного использования этой экстравагантной методики я превратился в лучшего ученика во всей школе. Кто кинет после этого камень в сторону Фреге и Рассела. Математика, безусловно, отдельный случай использования законов логики. Петр Владимирович или Владимир Петрович, но это точно, что его звали одним из вышеуказанных перевернутых способов — вот как звали моего главного и очевидно единственного отца-учителя философии. Что тоже знак-указатель направления, на котором отсутствует цифровое обозначение расстояния от него до городов, улиц, проулков — Камю и Ясперса, Фрейда и Ницше, Лосева и Хайдеггера, Деррида и Витгенштейна, Лакана и Альтюссера, Платонова и Делеза, Мукаржевского и Фуко, Ерофеева и Догена-дзенси. Сколько их было этих отцов-страниц? Думаю вполне достаточно. Достаточно их видеть через бинокль и черные очки, через окно проезжая мимо на авто или лежа в дремоте кровати. Довольно. Сколько их было этих отцов-грамм-молекул и все они со мной и во мне, как постоянно возвращающееся кино и навязчивая с самого утра песенка. Поэтому я практически не смотрю фильмы и телевизор. Эти толпами сходящие с печатных и что хуже первого электронных страниц, пускающихся в «Ночной дозор», стреляющих, зажигающих факелы и заглядывающих в глубину, бегущих, дующих в горн, переговариющихся со мной и между собою, ведущих за собой еще по сотне от каждого. Хватит! Я их странный незаконнорожденный сын этого ужаса и обвала мысли, живущий в Кавказской провинции в пошлой и криминально-олигархической постсоветской России. Ну и Бог с ним.

Петр Владимирович/Владимир Петрович этим именем открывается ряд моих отцов-учителей огранителей и вальцевателей, снимавших с меня стружку и вколотивших меня в колею моей жизни и профессии философа. Некоторые из них для меня уже, увы, безымянны, имена других можно было бы, и пропеть на растяжку: Павел Ануфриевич Шевченко (с его скульптор не увеличитель скульптор выстраивает массы в пространстве) — Загир Мусаев (черным по белому, серым по белому, белым по белому) — профессор Хегай (бросай все тебе надо ехать в Ростов и поступать на философий — Ахмед Рамазанович (необходимо добиться совершенство в позах Асаны, есть хорошо нет еще лучше, их умрет больше) — Дибир Магомедович Магомедов ( у нас нет философской школы каждый сам по себе, что-то почитывает, ну как у тебя с суфизмом, он тебя победил или ты его) — Гаджи Гамзатович (благодаря нашему Сабиру, работников у меня много таких как Сабир — один) — Манашир Абрамович Якубов (скучному человеку везде скучно), Магомед Муртузалиевич (берите пример с Сабира он овладел западной философией) — Мустафа Билалов (Сабиру за диссертацию по метаполитике можно было бы присудить докторскую степень). Так они как то вывели меня от скульптуры к философии.

Были другие — ОТцы-ваятели, пирующие во мне вместе с первыми Мур, Лебрук, Колдер, Архипенко, Бойс. Мучили и Отцы-демоны от Битлов, Моррисона, ныне 4000-летнего БГ, не говоря о Свами Прабхупаде, Ошо и профессоре Судзуки.

Поистине это наш кавказский праздник, с бесконечным, неограниченным количеством родственников и приглашенных. Наша кровавая свадьба, наша вода мысли и сухое мясо граммы. Эх, в конце концов, добро пожаловать на «Пир» устроенный в честь всех еще одним моим отцом-пращуром Ибрагим-Халилом Супьяновым, этим художественным альтер-эго моего отца Гейбата. Давайте, в конце концов, напьемся Мыслью и Телом. О ОТцы давайте, черт возьми, отведаем и съедим все и вся до останков. Выпьем весь виноград, воскурим все экзотические травы и гербарий цветов, съедим все мысли и сбросим в горные пропасти все останки златорунных стад и пастбищ слов, всех курчавых, спиралерогих баранов велиречивых текстов. Текстов, которые я четверть века выпасал для нашей трапезы, все эти длинные по обыденному тусклые годы жизни моего сознания. А пока пас начал седеть, не успев этого заметить. Палитра зеркала подсказала. И клятва, данная Саше Вертинской не выполнена. Да и стоило ли ее выполнять, но давать знаю точно было необходимо. Что теперь нам спорить о возрасте и величии, о старших и младших. Обратился лучше к ритуалу — началу смуты. В старости ведь все как младенцы, за каждым нужен присмотр. Наверное, поэтому, наблюдая за нашими вакханалиями и кровавыми пирами мать-Манаба сказала, пытаясь угомонить любопытный глаз телевизионного циклопа: «Каждому человеку достаточно своего!».

Вот нам и катехизис: Suum cuique (суум куиквэ) с античностью и платонизмом и немецко-католическое Jedem das Seine (Йедэм дас за́йнэ) и Gönn jedem das seine — ну и конечно италики A ciascuno il suo idolo «каждому — свой кумир» и A ciascuno il suo Caravaggio «каждому — свой Караваджо».

Посмотришь на оных, для которых, есть выбор между мобильными и Microsoft-ом, Bürosoftware и едой в McDonalds, кофе Tchibo и заправками с Esso. Ну и что, что сегодня потребление настолько развязалось от вышеуказанной всячины до джихад-туров. Относительно меня, дорогие ОТцы, это безусловно означает, что уже давно пора загнать себя самого в концлагерь и с благодарностью к вам прочитать — Arbeit macht frei — Работа делает свободным. Поэтому и философия!